«Какая тыща? Какая игра? Господи! Мне не нужна тыща в месяц? Бред какой-то!»— плакался Темляков.
«А ты кто? И зачем ты? Разве это не условия игры? Кого ты любишь до донышка, а кого убить готов, — продолжал насмешник, не обращая внимания на жалобы Темлякова. — Убить, как вредное насекомое, сосущее кровь. Когда так играешь, то и в жизни будешь знать" кого любить, а кого отторгнуть от себя. А то ведь как у нас: «постепенное улучшение жизненных условий» приобрело такую скучную постепенность, что хоть в петлю от тоски. Да и кто это говорит? Говорит тот, кто никакой постепенности не соблюдает, сразу берет все, что ему надо для этих «жизненных условий». Это он тебя уговаривает. Нет, дорогой мой подосиновик, воображенным убийством стыдиться нельзя! Ты убей его в мыслях, а потом и в жизни взгляни на него как на труп. Он тогда бессилен перед тобой. Он только пугать тебя может, и все. А ты его уже убил. Понял меня? В тебе нет игры никакой, вот и слаб ты перед всякими инструкторами... Ты его не перечеркнул заранее, а он это по глазам твоим видит, знает, что он сильнее тебя».
Темляков готов был в эти минуты заткнуть уши и не слышать ничего, кричать готов был, чтоб заглушить язвительный голос насмешника, орать бесконечно и истошно: «А-а-а-а-а-а! Уйди-и-и-и! Какой я тебе подосиновик!»
Он бежал от своих страхов с паническим ощущением, что за спиною пыхтит погоня, и только в старом «рафе» с бледно-зелеными занавесками на окнах, который дожидался его на обочине дороги, чувствовал себя в безопасности.
Его там ждали и встретили с улыбками, как если бы он был тем последним пассажиром, без которого потрепанный автомобиль не мог, не имел права сдвинуться с места. Стоило ему распахнуть дверцу и поставить ногу на проржавевший порог, как включался жужжащий стартер, точно сам Темляков повернул в замке зажигания латунный ключик. Кузов машины задрожал, знобкий зуд прошелся по старой жести пола, передаваясь в кости ног, мотор, подгоняемый акселератором, шумно завздыхал, набираясь огненных сил, и в кузов просочился сквозь щели едкий запах выхлопного газа.
Темляков, горбясь под низким потолком, здороваясь со всеми, увидел свою таинственную спутницу и облегченно вздохнул. Жизнь показалась ему заманчиво прекрасной, потому что в этой жизни опять была она и рядом с ней опять было свободное место.
Она сидела, как и в прошлый раз, на первом креслице с левой стороны, прямо за спиной шофера, и, отстранив рукой грязноватую занавеску, смотрела в окно, уйдя в серую муть придорожного пыльного леса.
Там, в лесу, среди хлама прошлогодних листьев, где утреннее солнце раскидало меж дымчатых стволов притуманенный свой свет, среди хилых елочек и голых еще прутьев густо полыхала сиреневым огнем цветущая медуница. Некоторые ее цветочки, пронизанные лучом, горели розовыми фонариками в пыльной серости леса. Цветов было много, и они нежно светились в дымчатом лесу. Чудилось, будто какой-то чародей украсил придорожную обочину рассадой, выращенной в теплице, заботливо подумав о людях, которые в восторженном удивлении перед этим чудом любовались теперь красотой.
Весна была в разгаре. И это чувствовали все сидящие в маленьком автобусе. Особенно остро чувствовала это она, не в силах оторваться от первых цветов. Взгляд ее, уставший от зимней белизны, купался в сиреневых и розовых цветах, и она никого и ничего не замечала вокруг.
На щеке ее и в разрезе мягкой глазной впадины, в прищуре опухших после сна век, подкрашенных голубыми тенями, таилась прохладная, как утренний воздух, недоверчивая улыбка.
Когда Темляков по какому-то странному праву сел рядом с ней на продавленное креслице, машина уже тронулась. Соседка, почувствовав прикосновение, отодвинулась, притиснулась поплотнее к окну, откликаясь на робкое приветствие лишь капризно-выпуклыми губами, яркими, как лепестки цикламена. Глаза свои, обладавшие, как уже знал Темляков, нечистой силой, она скрыла от него, пощадив. Неопределенно-серый, осиновый взгляд лишь скользнул по его лицу и опять ушел в убегающий назад, мелькающий за окном лес.
Он знал, что ее смущает самоуверенность, с какой он садился с ней рядышком; ей, наверное, стыдно было перед знакомыми людьми, что Темляков именно ее выбрал своей соседкой и что свободное место на креслице, где сидела она, никто не занимал, словно зная, что оно по праву принадлежит Темлякову, с которым она, одинокая женщина, была едва знакома по прошлым поездкам.
Но в то же время он кожей чувствовал, что ей льстит внимание, с каким он относился к ней. Он влюбленно взглядывал на нее, не пропуская случая, и ловил ответные ее взгляды, которые были порой так продолжительны и так упорны, что у него от долгой отвычки начинало звенеть в висках. Между ними как будто образовывалась ослепительная вольтова дуга, жар которой он не в силах был терпеть и первым отводил глаза, испытывая при этом непреодолимое желание опять встретиться с ней глазами и удостовериться, что он не впал в самообман. Но она уже была далека от него, прячась за чью-нибудь спину. Взгляды их возникали лишь в обстановке общего делового разговора, когда людям было не до них, когда они о чем-нибудь жарко спорили, доказывая свою правоту и оспаривая мнение оппонента, — вот тогда-то именно и выходила она к нему, тайно отыскивая его среди спорщиков, и была в эти мгновения так серьезна и так смела, что он пасовал перед ней, мучаясь, как в юности, хотя и благодарил Бога за ниспосланную благодать.
Если же он, смущаясь, пытался заговаривать с ней, зная, что ее зовут Валентиной Владимировной, она с подчеркнутой резкостью хмурилась, принимая деловитый вид, не оставляющий надежд на лирику, и словно бы выдавливая из себя капризную улыбку, судорожным движением глаз окидывала его с головы до пят, останавливая осиново-серый взгляд на его впалом животе../Он физически ощущал этот ее взгляд, который, как лужа, будто бы собирал в одну точку энергию ее души и обжигал то место живота, на которое она смотрела. Странная ее особенность смущала Темлякова, как если бы она видела его сквозь одежду...
У Валентины Владимировны были пышные русые волосы, отливающие зеленцой свежего сена. Она искусно обрамляла ими лицо, напуская со лба на виски и на уши и перевязывая черной бархоткой сзади, что придавало ей необыкновенную женственность.
При взгляде на нее приходили на память скромные красавицы минулого века, их портретные изображения, запечатлевшие чистоту и строгость былых нравов.
— Я провинциалка, у меня чопорное воспитание, — сказала она, когда они в темноте мчались по узкому шоссе за Звенигородом, возвращаясь домой. — Столичные жители мне непонятны и даже противны. Они не знают того, что знаю я. На вас работают все города страны, й вряд ли это вам понять.
Сказав это, она повернула к нему голову и внимательно посмотрела из полутьмы, смутно блестя глазами, в которых отражались, как в темной реке, желтые зловещие огни горящей за окном травы. Пахло пряным дымом, которым были затянуты потемки. Весна в том году была сухая и пыльная. Всюду горела подожженная трава.
— Я Руси сын, — сказал ей на это Темляков, — здесь край моих отцов...
— А я провинциалка, — повторила она с вызовом, который он никак не мог понять. — И не стыжусь этого, стыдно быть столичным жителем.
— Какая же вы провинциалка? — возразил ей наконец Темляков. — Насколько я знаю, вы живете и работаете в Москве.
— Всего шесть лет. Занесло сюда ветром. А по воспитанию я провинциалка, — упрямо настаивала Валентина Владимировна.
— Да что ж это за воспитание такое? — посмеивался Темляков, чувствуя тепло ее взгляда на себе. — Гонор разве признак провинции? И что вы имеете в виду? Не понимаю... Смотрите, сколько лягушек на дороге.
В тот вечер шоссе, не остывшее после солнечного дня, собрало отовсюду великое множество проснувшихся лягушек. Лучи автомобильных фар высвечивали их, сидящих на асфальте, и они казались на его поверхности пепельными изваяниями с высоко поднятыми головами. Они сидели, повинуясь неведомым законам бытия... Много их было раздавлено автомобильными колесами, а те, что еще были живы, стоически презирали в своем неведении близкую гибель и, светясь во тьме, словно бы засасывались под колеса стремительного «рафа». Ни одна из них не пыталась уйти от неминучей гибели, как если бы они в эту ночь забыли о страхе. Что их заманивало на асфальт? То ли тепло его, в котором ожившие после спячки бедняги остро нуждались; то ли голод, на утоление которого они надеялись тут, рассчитывая полакомиться каким-нибудь комариком, летающим над теплой поверхностью автомобильной трассы. Пепельные, в свете фар и недвижимые, они были похожи на древних грифонов, переживших века и тысячелетия и не знающих, что есть смерть.
Москва-река, чуть светлеющая во тьме берегов, то появлялась справа от дороги, то скрывалась. Оранжевые потоки огня, пожиравшие сухую траву, вдруг объявлялись во тьме лугов, полыхающими щупальцами захватывая новые, еще не тронутые огнем пространства. Пахло терпким дымом.